Собачье сердце. Книга собачье сердце читать онлайн Собачье сердце считать

Собачье сердце

Будто более поседел за последнее время. Преступление созрело и упало, как камень, как это обычно и бывает. С сосущим нехорошим сердцем вернулся в грузовике Полиграф Полиграфович. Голос Филиппа Филипповича пригласил его в смотровую. Удивленный Шариков пришел и с неясным страхом заглянул в дула на лице Борменталя, а затем и Филиппа Филипповича. Туча ходила вокруг ассистента, и левая его рука с папироской чуть вздрагивала на блестящей ручке акушерского кресла. Филипп Филиппович со спокойствием очень зловещим сказал: – Сейчас заберете вещи, брюки, пальто, все, что вам нужно, и вон из квартиры. – Как это так? – искренно удивился Шариков. – Вон из квартиры сегодня, – монотонно повторил Филипп Филиппович, щурясь на свои ногти. Какой-то нечистый дух вселился в Полиграфа Полиграфовича, очевидно, гибель уже караулила его и рок стоял у него за плечами. Он сам бросился в объятия неизбежного и гавкнул злобно и отрывисто: – Да что такое, в самом деле? Что я, управы, что ли, не найду на вас? Я на шестнадцати аршинах здесь сижу и буду сидеть! – Убирайтесь из квартиры, – задушенно шепнул Филипп Филиппович. Шариков сам пригласил свою смерть. Он поднял левую руку и показал Филиппу Филипповичу обкусанный, с нестерпимым кошачьим запахом шиш. А затем правой рукой, по адресу опасного Борменталя, из кармана вынул револьвер. Папироса Борменталя упала падучей звездой, и через несколько секунд прыгающий по битым стеклам Филипп Филиппович в ужасе метался от шкафа к кушетке. На ней, распростертый и хрипящий, лежал заведующий подотделом очистки, а на груди у него помещался хирург Борменталь и душил его белой маленькой подушкой. Через несколько минут доктор Борменталь, не со своим лицом, прошел на парадный ход и рядом с кнопкой звонка наклеил записку: «Сегодня приема по случаю болезни профессора нет. Просят не беспокоить звонками». Блестящим перочинным ножиком он перерезал провод звонка, в зеркале осмотрел исцарапанное в кровь свое лицо и изодранные, мелкой дрожью прыгающие руки. Затем он появился в дверях кухни и настороженным Зине и Дарье Петровне сказал: – Профессор просит вас никуда не уходить из квартиры. – Хорошо, – робко ответили Зина и Дарья Петровна. – Позвольте мне запереть дверь на черный ход и забрать ключ, – заговорил Борменталь, прячась за дверь в тень и прикрывая ладонью лицо. – Это временно, не из недоверия к вам. Но кто-нибудь придет, а вы не выдержите и откроете, а нам нельзя мешать, мы заняты. – Хорошо, – ответили женщины и сейчас же стали бледными. Борменталь запер черный ход, забрал ключ, запер парадный, запер дверь из коридора в переднюю, и шаги его пропали у смотровой. Тишина покрыла квартиру, заползла во все углы. Полезли сумерки, скверные, настороженные, одним словом – мрак. Правда, впоследствии соседи через двор говорили, что будто бы в окнах смотровой, выходящих во двор, в этот вечер горели у Преображенского все огни и даже будто бы они видели белый колпак самого профессора... Проверить это трудно. Правда, и Зина, когда уже все кончилось, болтала, что в кабинете, у камина, после того как Борменталь и профессор вышли из смотровой, ее до смерти напугал Иван Арнольдович. Якобы он сидел в кабинете на корточках и жег в камине собственноручно тетрадь в синей обложке из той пачки, в которой записывались истории болезни профессорских пациентов. Лицо будто бы у доктора было совершенно зеленое и все, ну все, вдребезги исцарапанное. И Филипп Филиппович в тот вечер сам на себя не был похож. И еще, что... Впрочем, может быть, невинная девушка из пречистенской квартиры и врет... За одно можно ручаться. В квартире в этот вечер была полнейшая и ужаснейшая тишина. Конец повести Эпилог Ночь в ночь через десять дней после сражения в смотровой в квартире профессора Преображенского, что в Обуховом переулке, ударил резкий звонок. Зину смертельно напугали голоса за дверью: – Уголовная милиция и следователь. Благоволите открыть. Забегали шаги, застучали, стали входить, и в сверкающей от огней приемной с заново застекленными шкафами оказалась масса народа. Двое в милицейской форме, один в черном пальто с портфелем, злорадный и бледный председатель Швондер, юноша-женщина, швейцар Федор, Зина, Дарья Петровна и полуодетый Борменталь, стыдливо прикрывающий горло без галстуха. Дверь из кабинета пропустила Филиппа Филипповича. Он вышел в известном всем лазоревом халате, и тут же все могли убедиться сразу, что Филипп Филиппович очень поправился в последнюю неделю. Прежний властный и энергичный Филипп Филиппович, полный достоинства, предстал перед ночными гостями и извинился, что он в халате. – Не стесняйтесь, профессор, – очень смущенно отозвался человек в штатском. Затем он замялся и заговорил: – Очень неприятно... У нас есть ордер на обыск в вашей квартире и... – человек покосился на усы Филиппа Филипповича и докончил: – и арест, в зависимости от результатов. Филипп Филиппович прищурился и спросил: – А по какому обвинению, смею спросить, и кого? Человек почесал щеку и стал вычитывать по бумажке из портфеля: – По обвинению Преображенского, Борменталя, Зинаиды Буниной и Дарьи Ивановой в убийстве заведующего подотделом очистки М. К. X. Полиграфа Полиграфовича Шарикова. Рыдания Зины покрыли конец его слов. Произошло движение. – Ничего не понимаю, – ответил Филипп Филиппович, королевски вздергивая плечи, – какого такого Шарикова? Ах, виноват, этого моего пса... которого я оперировал? – Простите, профессор, не пса, а когда он уже был человеком. Вот в чем дело. – То есть он говорил? – спросил Филипп Филиппович. – Это еще не значит быть человеком! Впрочем, это не важно. Шарик и сейчас существует, и никто его решительно не убивал. – Профессор, – очень удивленно заговорил черный человек и поднял брови, – тогда его придется предъявить. Десятый день, как пропал, а данные, извините меня, очень нехорошие. – Доктор Борменталь, благоволите предъявить Шарика следователю, – приказал Филипп Филиппович, овладевая ордером. Доктор Борменталь, криво улыбнувшись, вышел. Когда он вернулся и посвистал, за ним из двери кабинета выскочил пес странного качества. Пятнами он был лыс, пятнами на нем отрастала шерсть. Вышел он, как ученый циркач, на задних лапах, потом опустился на все четыре и осмотрелся. Гробовое молчание застыло в приемной, как желе. Кошмарного вида пес, с багровым шрамом на лбу, вновь поднялся на задние лапы и, улыбнувшись, сел в кресло. Второй милицейский вдруг перекрестился размашистым крестом и, отступив, сразу отдавил Зине обе ноги. Человек в черном, не закрывая рта, выговорил такое: – Как же, позвольте?.. Он же служил в очистке... – Я его туда не назначал, – ответил Филипп Филиппович, – ему господин Швондер дал рекомендацию, если я не ошибаюсь. – Я ничего не понимаю, – растерянно сказал черный и обратился к первому милицейскому: – Это он? – Он, – беззвучно ответил милицейский, – форменно он. – Он самый, – послышался голос Федора, – только, сволочь, опять оброс. – Он же говорил?.. Кхе... Кхе... – И сейчас еще говорит, но только все меньше и меньше, так что пользуйтесь случаем, а то он скоро совсем умолкнет. – Но почему же? – тихо осведомился черный человек. Филипп Филиппович пожал плечами. – Наука еще не знает способа обращать зверей в людей. Вот я попробовал, да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм! – Неприличными словами не выражаться! – вдруг гаркнул пес с кресла и встал. Черный человек внезапно побледнел, уронил портфель и стал падать на бок, милицейский подхватил его сбоку, а Федор сзади. Произошла суматоха, и в ней отчетливее всего были слышны три фразы: Филиппа Филипповича: «Валерьянки! Это обморок». Доктора Борменталя: «Швондера я собственноручно сброшу с лестницы, если он еще раз появится в квартире профессора Преображенского!» И Швондера: «Прошу занести эти слова в протокол!» Серые гармонии труб грели. Шторы скрыли густую пречистенскую ночь с ее одинокою звездою. Высшее существо, важный песий благотворитель, сидел в кресле, а пес Шарик, привалившись, лежал на ковре у кожаного дивана. От мартовского тумана пес по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву. Но от тепла к вечеру они проходили. И сейчас легчало, легчало, и мысли в голове у пса текли складные и теплые. «Так свезло мне, так свезло, – думал он, задремывая, – просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире. Окончательно уверен я, что в моем происхождении нечисто. Тут не без водолаза. Потаскуха была моя бабушка. Царство ей небесное, старушке. Утвердился. Правда, голову всю исполосовали зачем-то, но это заживет до свадьбы. Нам на это нечего смотреть». В отдалении глухо позвякивали склянки. Тяпнутый убирал в шкафах смотровой. Седой же волшебник сидел и напевал: – «К берегам священным Нила...» Пес видел страшные дела. Руки в скользких перчатках важный человек погружал в сосуд, доставал мозги. Упорный человек настойчиво все чего-то добивался в них, резал, рассматривал, щурился и пел: – «К берегам священным Нила...» Январь – март 1925 года Москва Примечания 1 Честное слово (от фр. parole d"honneur). 2 Позже (нем.). 3 Хорошо (нем.). 4 Осторожно (нем.).! https://lbuckshee.com/ Форум Бакши buckshee. Спорт, авто, финансы, недвижимость. Здоровый образ жизни. http://petimer.ru/ Интернет магазин, сайт Интернет магазин одежды Интернет магазин обуви Интернет магазин http://worksites.ru/ Разработка интернет магазинов. Создание корпоративных сайтов. Интеграция, Хостинг. http://filosoff.org/ Философия, философы мира, философские течения. Биография http://dostoevskiyfyodor.ru/ сайт http://petimer.com/ Приятного чтения!

Михаил Булгаков

СОБАЧЬЕ СЕРДЦЕ

У-у-у-у-у-гу-гу-гуу! О, гляньте на меня, я погибаю. Вьюга в подворотне ревет мне отходную, и я вою с ней. Пропал я, пропал. Негодяй в грязном колпаке - повар столовой Нормального питания служащих Центрального совета народного хозяйства - плеснул кипятком и обварил мне левый бок. Какая гадина, а еще пролетарий. Господи, боже мой - как больно! До костей проело кипяточком. Я теперь вою, вою, да разве воем поможешь.

Чем я ему помешал? Неужели я обожру Совет народного хозяйства, если в помойке пороюсь? Жадная тварь! Вы гляньте когда-нибудь на его рожу: ведь он поперек себя шире. Вор с медной мордой. Ах, люди, люди. В полдень угостил меня колпак кипятком, а сейчас стемнело, часа четыре приблизительно пополудни, судя по тому, как луком пахнет из пожарной Пречистенской команды. Пожарные ужинают кашей, как вам известно. Но это - последнее дело, вроде грибов. Знакомые псы с Пречистенки, впрочем, рассказывали, будто бы на Неглинном в ресторане «Бар» жрут дежурное блюдо - грибы, соус пикан по три рубля семьдесят пять копеек порция. Это дело на любителя - все равно, что калошу лизать… У-у-у-у-у…

Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчетливо: завтра появятся язвы и, спрашивается, чем я их буду лечить? Летом можно смотаться в Сокольники, там есть особенная, очень хорошая травка, а кроме того, нажрешься бесплатно колбасных головок, бумаги жирной набросают граждане, налижешься. И если бы не грымза какая-то, что поет на кругу при луне - «милая Аида» - так, что сердце падает, было бы отлично. А теперь куда пойдешь? Не били вас по заду сапогом? Били. Кирпичом по ребрам получали? Кушано достаточно. Все испытал, с судьбой своей мирюсь и, если плачу сейчас, то только от физической боли и холода, потому что дух мой еще не угас… Живуч собачий дух.

Но вот тело мое изломанное, битое, надругались над ним люди достаточно. Ведь главное что - как врезал он кипяточком, под шерсть проело, и защиты, стало быть, для левого бока нет никакой. Я очень легко могу получить воспаление легких, а, получив его, я, граждане, подохну с голоду. С воспалением легких полагается лежать на парадном ходе под лестницей, а кто же вместо меня, лежащего холостого пса, будет бегать по сорным ящикам в поисках питания? Прохватит легкое, поползу я на животе, ослабею, и любой спец пришибет меня палкой насмерть. И дворники с бляхами ухватят меня за ноги и выкинут на телегу…

Дворники из всех пролетариев - самая гнусная мразь. Человечьи очистки - самая низшая категория. Повар попадается разный. Например - покойный Влас с Пречистенки. Скольким он жизнь спас. Потому что самое главное во время болезни перехватить кус. И вот, бывало, говорят старые псы, махнет Влас кость, а на ней с осьмушку мяса. Царство ему небесное за то, что был настоящая личность, барский повар графов Толстых, а не из Совета нормального питания. Что они там вытворяют в нормальном питании - уму собачьему непостижимо. Ведь они же, мерзавцы, из вонючей солонины щи варят, а те, бедняги, ничего и не знают. Бегут, жрут, лакают.

Иная машинисточка получает по девятому разряду четыре с половиной червонца, ну, правда, любовник ей фильдеперсовые чулочки подарит. Да ведь сколько за этот фильдеперс ей издевательств надо вынести. Ведь он ее не каким-нибудь обыкновенным способом, а подвергает французской любви. Сволочи эти французы, между нами говоря. Хоть и лопают богато, и все с красным вином. Да… Прибежит машинисточка, ведь за четыре с половиной в «Бар» не пойдешь. Ей и на кинематограф не хватает, а кинематограф у женщин единственное утешение в жизни. Дрожит, морщится, а лопает… Подумать только: сорок копеек из двух блюд, а они оба эти блюда и пятиалтынного не стоят, потому что остальные двадцать пять копеек завхоз уворовал. А ей разве такой стол нужен? У нее и верхушка правого легкого не в порядке, и женская болезнь на французской почве, на службе с нее вычли, тухлятиной в столовой накормили, вот она, вон она… Бежит в подворотню в любовниковых чулках. Ноги холодные, в живот дует, потому что шерсть на ней вроде моей, а штаны она носит холодные, одна кружевная видимость. Рвань для любовника. Надень-ка она фланелевые, попробуй, он и заорет: до чего ты не изящна! Надоела мне моя Матрена, намучился я с фланелевыми штанами, теперь пришло мое времечко. Я теперь председатель, и сколько ни накраду - все на женское тело, на раковые шейки, на Абрау-Дюрсо. Потому что наголодался я в молодости достаточно, будет с меня, а загробной жизни не существует.

Жаль мне ее, жаль! Но самого себя мне еще больше жаль. Не из эгоизма говорю, о нет, а потому что мы действительно не в равных условиях. Ей-то хоть дома тепло, ну а мне, а мне… Куда пойду? У-у-у-у-у!..

Куть, куть, куть! Шарик, а Шарик… Чего ты скулишь, бедняжка? Кто тебя обидел? Ух…

Ведьма сухая метель загремела воротами и помелом съездила по уху барышню. Юбчонку взбила до колен, обнажила кремовые чулочки и узкую полосочку плохо стиранного кружевного бельишка, задушила слова и замела пса.

Боже мой… Какая погода… Ух… И живот болит. Это солонина, это солонина! И когда же это все кончится?

Наклонив голову, бросилась барышня в атаку, прорвалась в ворота, и на улице начало ее вертеть, вертеть, раскидывать, потом завинтило снежным винтом, и она пропала.

А пес остался в подворотне и, страдая от изуродованного бока, прижался к холодной стене, задохся и твердо решил, что больше отсюда никуда не пойдет, тут и сдохнет в подворотне. Отчаяние повалило его. На душе у него было до того больно и горько, до того одиноко и страшно, что мелкие собачьи слезы, как пупырышки, вылезали из глаз и тут же засыхали. Испорченный бок торчал свалявшимися промерзшими комьями, а между ними глядели красные зловещие пятна обвара. До чего бессмысленны, тупы, жестоки повара. «Шарик» - она назвала его… Какой он к черту «Шарик»? Шарик - это значит круглый, упитанный, глупый, овсянку жрет, сын знатных родителей, а он лохматый, долговязый и рваный, шляйка поджарая, бездомный пес. Впрочем, спасибо на добром слове.

Дверь через улицу в ярко освещенном магазине хлопнула, и из нее показался гражданин. Именно гражданин, а не товарищ, и даже - вернее всего - господин. Ближе - яснее - господин. Вы думаете, я сужу по пальто? Вздор. Пальто теперь очень многие и из пролетариев носят. Правда, воротники не такие, об этом и говорить нечего, но все же издали можно спутать. А вот по глазам - тут уж и вблизи и издали не спутаешь. О, глаза - значительная вещь. Вроде барометра. Все видно - у кого великая сушь в душе, кто ни за что ни про что может ткнуть носком сапога в ребра, а кто сам всякого боится. Вот последнего холуя именно и приятно бывает тяпнуть за лодыжку. Боишься - получай. Раз боишься - значит сто́ишь… р-р-р… гау-гау…

Михаил Булгаков

Собачье сердце

У-у-у-у-у-у-гу-гу-гугу-уу! О, гляньте на меня, я погибаю! Вьюга в подворотне ревет мне отходную, и я вою с нею. Пропал я, пропал! Негодяй в грязном колпаке, повар в столовой нормального питания служащих Центрального совета народного хозяйства, плеснул кипятком и обварил мне левый бок. Какая гадина, а еще пролетарий! Господи Боже мой, как больно! До костей проело кипяточком. Я теперь вою, вою, вою, да разве воем поможешь?

Чем я ему помешал? Чем? Неужли же я обожру Совет народного хозяйства, если в помойке пороюсь? Жадная тварь. Вы гляньте когда-нибудь на его рожу: ведь он поперек себя шире! Вор с медной мордой. Ах, люди, люди! В полдень угостил меня колпак кипятком, а сейчас стемнело, часа четыре приблизительно пополудни, судя по тому, как луком пахнет из пожарной Пречистенской команды. Пожарные ужинают кашей, как вам известно. Но это последнее дело, вроде грибов. Знакомые псы с Пречистенки, впрочем, рассказывали, будто бы на Неглинном в ресторане «Бар» жрут дежурное блюдо – грибы соус пикан по три рубля семьдесят пять копеек порция. Это дело на любителя – все равно что калошу лизать... У-у-у-у...

Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчетливо: завтра появятся язвы, и, спрашивается, чем я их буду лечить? Летом можно смотаться в Сокольники, там есть особенная очень хорошая трава, и, кроме того, нажрешься бесплатно колбасных головок, бумаги жирной набросают граждане, налижешься. И если бы не грымза какая-то, что поет на кругу при луне – «милая Аида», – так что сердце падает, было бы отлично. А теперь куда же пойдешь? Не били вас сапогом? Били. Кирпичом по ребрам получали? Кушано достаточно. Все испытал, с судьбою своею мирюсь и если плачу сейчас, то только от физической боли и от голода, потому что дух мой еще не угас... Живуч собачий дух.

Но вот тело мое – изломанное, битое, надругались над ним люди достаточно. Ведь главное что: как врезал он кипяточком, под шерсть проело, и защиты, стало быть, для левого бока нет никакой. Я очень легко могу получить воспаление легких, а получив его, я, граждане, подохну с голоду. С воспалением легких полагается лежать на парадном ходе под лестницей, а кто же вместо меня, лежащего холостого пса, будет бегать по сорным ящикам в поисках питания? Прохватит легкое, поползу я на животе, ослабею, и любой спец пришибет меня палкой насмерть. И дворники с бляхами ухватят меня за ноги и выкинут на телегу...

Дворники из всех пролетариев самая гнусная мразь. Человечьи очистки – самая низшая категория. Повар попадается разный. Например, покойный Влас с Пречистенки. Скольким он жизнь спас! Потому что самое главное во время болезни перехватить кус. И вот, бывало, говорят старые псы, махнет Влас кость, а на ней с осьмушку мяса. Царство ему небесное за то, что был настоящая личность, барский повар графов Толстых, а не из Совета нормального питания. Что они там вытворяют в нормальном питании, уму собачьему непостижимо! Ведь они же, мерзавцы, из вонючей солонины щи варят, а те, бедняги, ничего и не знают! Бегут, жрут, лакают!

Иная машинисточка получает по девятому разряду четыре с половиной червонца, ну, правда, любовник ей фильдеперсовые чулочки подарит. Да ведь сколько за этот фильдеперс ей издевательств надо вынести! Прибежит машинисточка, ведь за четыре с половиной червонца в «Бар» не пойдешь! Ей и на кинематограф не хватает, а кинематограф у женщин единственное утешение в жизни. Дрожит, морщится, а лопает. Подумать только – сорок копеек из двух блюд, а они, оба эти блюда, и пятиалтынного не стоят, потому что остальные двадцать пять копеек заведующий хозяйством уворовал. А ей разве такой стол нужен? У нее и верхушка правого легкого не в порядке, и женская болезнь, на службе с нее вычли, тухлятиной в столовке накормили, вон она, вон она!! Бежит в подворотню в любовниковых чулках. Ноги холодные, в живот дует, потому что шерсть на ней вроде моей, а штаны она носит холодные, так, кружевная видимость. Рвань для любовника. Надень-ка она фланелевые, попробуй. Он и заорет:

– До чего ты неизящна! Надоела мне моя Матрена, намучился я с фланелевыми штанами, теперь пришло мое времечко. Я теперь председатель, и сколько ни накраду – все, все на женское тело, на раковые шейки, на «Абрау-Дюрсо»! Потому что наголодался в молодости достаточно, будет с меня, а загробной жизни не существует.

Жаль мне ее, жаль. Но самого себя мне еще больше жаль. Не из эгоизма говорю, о нет, а потому, что действительно мы в неравных условиях. Ей-то хоть дома тепло, ну, а мне, а мне! Куда пойду? Битый, обваренный, оплеванный, куда же я пойду? У-у-у-у!..

– Куть, куть, куть! Шарик, а Шарик! Чего ты скулишь, бедняжка? А? Кто тебя обидел?.. Ух...

Ведьма – сухая метель загремела воротами и помелом съездила по уху барышню. Юбчонку взбила до колен, обнажила кремовые чулочки и узкую полосочку плохо стиранного кружевного бельишка, задушила слова и замела пса.

– Боже мой... какая погода... ух... и живот болит. Это солонина, это солонина! И когда же это все кончится?

Наклонив голову, бросилась барышня в атаку, прорвалась за ворота, и на улице ее начало вертеть, рвать, раскидывать, потом завинтило снежным винтом, и она пропала.

А пес остался в подворотне и, страдая от изуродованного бока, прижался к холодной массивной стене, задохся и твердо решил, что больше отсюда никуда не пойдет, тут и издохнет, в подворотне. Отчаяние повалило его. На душе у него было до того горько и больно, до того одиноко и страшно, что мелкие собачьи слезы, как пупырыши, вылезли из глаз и тут же засохли. Испорченный бок торчал свалявшимися промерзшими комьями, а между ними глядели красные зловещие пятна от вара. До чего бессмысленны, тупы, жестоки повара! «Шарик» она назвала его! Какой он, к черту, Шарик? Шарик – это значит круглый, упитанный, глупый, овсянку жрет, сын знатных родителей, а он лохматый, долговязый и рваный, шляйка поджарая, бездомный пес. Впрочем, спасибо ей на добром слове.

Дверь через улицу в ярко освещенном магазине хлопнула, и из нее показался гражданин. Именно гражданин, а не товарищ, и даже вернее всего – господин. Ближе – яснее – господин. Вы думаете, я сужу по пальто? Вздор. Пальто теперь очень многие и из пролетариев носят. Правда, воротники не такие, об этом и говорить нечего, но все же издали можно спутать. А вот по глазам – тут уж ни вблизи, ни издали не спутаешь! О, глаза – значительная вещь! Вроде барометра. Все видно – у кого великая сушь в душе, кто ни за что ни про что может ткнуть носком сапога в ребра, а кто сам всякого боится. Вот последнего холуя именно и приятно бывает тяпнуть за лодыжку. Боишься – получай! Раз боишься, значит, стоишь... Р-р-р... гау-гау.

Господин уверенно пересек в столбе метели улицу и двинулся в подворотню. Да, да, у этого все видно. Этот тухлой солонины лопать не станет, а если где-нибудь ему ее и подадут, поднимет та-акой скандал, в газеты напишет – меня, Филиппа Филипповича, обкормили!

Вот он все ближе, ближе. Этот ест обильно и не ворует. Этот не станет пинать ногой, но и сам никого не боится, а не боится потому, что вечно сыт. Он умственного труда господин, с культурной остроконечной бородкой и усами седыми, пушистыми и лихими, как у французских рыцарей, но запах по метели от него летит скверный, – больницей и сигарой.

Какого же лешего, спрашивается, носило его в кооператив центрохоза? Вот он рядом... Чего ищет? У-у-у-у... Что он мог покупать в дрянном магазинишке, разве ему мало Охотного ряда? Что такое?! Кол-ба-су. Господин, если бы вы видели, из чего эту колбасу делают, вы бы близко не подошли к магазину. Отдайте ее мне!

Пес собрал остаток сил и в безумии пополз из подворотни на тротуар. Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката «Возможно ли омоложение?».

Натурально, возможно. Запах омолодил меня, поднял с брюха, жгучими волнами стеснил двое суток пустующий желудок, запах, победивший больницу, райский запах рубленой кобылы с чесноком и перцем. Чувствую, знаю, в правом кармане шубы у него колбаса. Он надо мной. О, мой властитель! Глянь на меня. Я умираю. Рабская наша душа, подлая доля!

«Собачье сердце» была написана в начале 1925 г. Она должна была быть напечатана в альманахе «Недра», но цензура запретила публикацию. Повесть была закончена в марте, и Булгаков прочитал её на литературном собрании «Никитских субботников». Московская публика заинтересовалась произведением. Оно распространялось в самиздате. Впервые было опубликовано в Лондоне и Франкфурте в 1968 г., в журнале «Знамя» № 6 в 1987 г.

В 20-е гг. были очень популярны медицинские опыты по омоложению человеческого организма. Булгаков как врач был знаком с этими естественнонаучными экспериментами. Прототипом профессора Преображенского был дядя Булгакова, Н.М.Покровский, врач-гинеколог. Он жил на Пречистенке, где и разворачиваются события повести.

Жанровые особенности

Сатирическая повесть «Собачье сердце» соединяет разнообразные жанровые элементы. Сюжет повести напоминает фантастическую приключенческую литературу в традициях Г. Уэллса. Подзаголовок повести «Чудовищная история» свидетельствует о пародийной окраске фантастического сюжета.

Научно-приключенческий жанр – это внешний покров для сатирического подтекста и актуальной метафоры.

Повесть близка к антиутопиям благодаря своей социальной сатире. Это предупреждение о последствиях исторического эксперимента, который необходимо прекратить, вернуть всё на круги своя.

Проблематика

Самая важная проблема повести социальная: это осмысление событий революции, давшей возможность править миром шариковым и швондерам. Другая проблема – осознание границ человеческих возможностей. Преображенский, возомнив себя богом (ему буквально поклоняются домашние), идёт против природы, превращая собаку в человека. Осознав, что Спинозу «любая баба может родить когда угодно», Преображенский раскаивается в своём эксперименте, что спасает ему жизнь. Он понимает ошибочность евгеники – науки по улучшению человеческой породы.

Поднимается проблема опасности вторжения в человеческую природу и социальные процессы.

Сюжет и композиция

Научно-фантастический сюжет описывает, как профессор Филипп Филиппович Преображенский решается на эксперимент по пересадке собаке гипофиза и яичников «полупролетария» Клима Чугункина. В результате этого эксперимента появился чудовищный Полиграф Полиграфович Шариков, воплощение и квинтэссенция победившего класса пролетариата. Существование Шарикова доставило множество проблем домашним Филиппа Филипповича, и, в конце концов, поставило под угрозу нормальную жизнь и свободу профессора. Тогда Преображенский решился на обратный эксперимент, пересадив Шарикову гипофиз собаки.

Финал у повести открытый: на этот раз Преображенский смог доказать новым пролетарским властям свою непричастность к «убийству» Полиграфа Полиграфовича, но долго ли продлится его уже далеко не спокойная жизнь?

Повесть состоит из 9 частей и эпилога. Первая часть написана от имени пса Шарика, страдающего суровой петербуржской зимой от холода и раны на обваренном боку. Во второй части пёс становится наблюдателем всего, что происходит в квартире Преображенского: приёма больных в «похабной квартирке», противостояния профессора новому домоуправлению во главе со Швондером, бесстрашного признания Филиппа Филипповича в том, что он не любит пролетариата. Для пса Преображенский превращается в подобие божества.

Третья часть повествует об обычной жизни Филиппа Филипповича: завтраке, разговорах о политике и разрухе. Эта часть полифонична, в ней звучат голоса и профессора, и «тяпнутого» (ассистент Борменталь с очки зрения тяпнувшего его Шарика), и самого Шарика, рассуждающего о своём счастливом билете и о Преображенском как о маге-кудеснике из собачьей сказки.

В четвёртой части Шарик знакомится с остальными обитателями дома: кухаркой Дарьей и прислугой Зиной с которыми мужчины обращаются очень галантно, а Шарик мысленно называет Зину Зинкой, а с Дарьей Петровной ссорится, она обзывает его беспризорным карманником и грозится кочергой. В середине четвёртой части повествование Шарика обрывается, потому что он подвергается операции.

Операция описана подробно, Филипп Филиппович страшен, он называется разбойником, подобен убийце, который режет, вырывает, разрушает. В конце операции он сравнивается с сытым вампиром. Это точка зрения автора, она – продолжение мыслей Шарика.

Пятая, центральная и кульминационная глава представляет собой дневник доктора Борменталя. Он начинается в строго научном стиле, который постепенно переходит в разговорный, с эмоционально окрашенными словами. Заканчивается история болезни выводом Борменталя о том, что «перед нами новый организм, и наблюдать его нужно сначала».

Следующие главы 6-9 – это история короткой жизни Шарикова. Он познаёт мир, разрушая его и проживая вероятную судьбу убитого Клима Чугункина. Уже в 7 главе у профессора возникает мысль решиться на новую операцию. Поведение Шарикова становится невыносимым: хулиганство, пьянство, кража, приставание к женщинам. Последней каплей стал донос Швондера со слов Шарикова на всех обитателей квартиры.

Эпилог, описывающий события через 10 дней после драки Борменталя с Шариковым, показывает Шарикова, почти превратившегося в собаку снова. Следующий эпизод – рассуждения пса Шарика в марте (прошло около 2 месяцев) о том, как ему повезло.

Метафорический подтекст

У профессора говорящая фамилия. Он преображает собаку в «нового человека». Это случается между 23 декабря и 7 января, между католическим и православным Рождеством. Получается, что преображение происходит в какой-то временной пустоте между одной и той же датой в разных стилях. Полиграф (многопишущий) – воплощение дьявола, «растиражированный» человек.

Квартира на Пречистенке (от определения Богоматери) из 7 комнат (7 дней творения). Она – воплощение божественного порядка среди окружающего хаоса и разрухи. В окно квартиры из темноты (хаоса) смотрит звезда, наблюдая за чудовищным преображением. Профессор называется божеством и жрецом. Он священнодействует.

Герои повести

Профессор Преображенский – учёный, величина мирового значения. При этом он успешный врач. Но его заслуги не мешают новой власти пугать профессора уплотнением, прописывать Шарикова и угрожать арестом. У профессора неподходящее происхождение – его отец кафедральный протоиерей.

Преображенский вспыльчивый, но добрый. Он приютил на кафедре Борменталя, когда тот был полуголодным студентом. Он благородный человек, не собирается бросать коллегу в случае катастрофы.

Доктор Иван Арнольдович Борменталь – сын судебного следователя из Вильно. Он – первый ученик школы Преображенского, любящий своего учителя и преданный ему.

Шарик представляется как вполне разумное, рассуждающее существо. Он даже острит: «Ошейник – всё равно, что портфель». Но Шарик – то самое существо, в сознании которого появляется безумная мысль подняться «из грязи в князи»: «Я барский пёс, интеллигентное существо». Впрочем, он почти не грешит против истины. В отличие от Шарикова, он благодарен Преображенскому. А профессор твёрдой рукой оперирует, безжалостно убивает Шарика, а убив, жалеет: «Жаль пса, ласковый был, но хитрый».

У Шарикова ничего не остаётся от Шарика, кроме ненависти к кошкам, любви к кухне. Его портрет описан подробно сначала Борменталем в дневнике: это человек маленького роста с маленькой головой. Впоследствии читатель узнаёт, что внешность у героя несимпатичная, волосы жёсткие, лоб низкий, лицо небритое.

Пиджак и полосатые штаны у него рваные и грязные, ядовито-небесный галстух и лаковые штиблеты с белыми гетрами довершают костюм. Шариков одет в соответствии с собственными понятиями о шике. Как и Клим Чугункин, чей гипофиз был ему пересажен, Шариков профессионально играет на балалайке. От Клима же досталась ему любовь к водке.

Имя и отчество Шариков выбирает согласно календарю, фамилию принимает «наследственную».

Основная черта характера Шарикова – наглость и неблагодарность. Он ведёт себя, как дикарь, а о нормальном поведении говорит: «Мучаете сами себя, как при царском режиме».

Шариков получает «пролетарское воспитание» от Швондера. Борменталь называет Шарикова человеком с собачьим сердцем, но Преображенский поправляет его: у Шарикова как раз человеческое сердце, но самого плохого из возможных человека.

Шариков даже делает карьеру в собственном понимании: поступает на должность заведующего подотделом очистки г. Москвы от бродячих животных и собирается расписаться с машинисткой.

Стилистические особенности

Повесть полна афоризмов, высказанных разными героями: «Не читайте до обеда советских газет», «Разруха не в клозетах, а в головах», «Никого драть нельзя! На человека или животное можно действовать только внушением» (Преображенский), «Не в калошах счастье», «Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция, бред этих злосчастных демократов...» (Шарик), «Документ – самая важная вещь на свете» (Швондер), «Я не господин, господа все в Париже» (Шариков).

Для профессора Преображенского существуют определённые символы нормальной жизни, сами по себе эту жизнь не обеспечивающие, но о ней свидетельствующие: калошная стойка в парадном, ковры на лестнице, паровое отопление, электричество.

Общество 20-х гг. характеризуется в повести с помощью иронии, пародии, гротеска.


Глава 1

У-у-у-у-у-гу-гуг-гуу! О, гляньте на меня, я погибаю. Вьюга в подворотне ревёт мне отходную, и я вою с ней. Пропал я, пропал. Негодяй в грязном колпаке – повар столовой нормального питания служащих центрального совета народного хозяйства – плеснул кипятком и обварил мне левый бок.
Какая гадина, а ещё пролетарий. Господи, боже мой – как больно! До костей проело кипяточком. Я теперь вою, вою, да разве воем поможешь.
Чем я ему помешал? Неужели я обожру совет народного хозяйства, если в помойке пороюсь? Жадная тварь! Вы гляньте когда-нибудь на его рожу: ведь он поперёк себя шире. Вор с медной мордой. Ах, люди, люди. В полдень угостил меня колпак кипятком, а сейчас стемнело, часа четыре приблизительно пополудни, судя по тому, как луком пахнет из пожарной пречистенской команды. Пожарные ужинают кашей, как вам известно. Но это – последнее дело, вроде грибов. Знакомые псы с Пречистенки, впрочем, рассказывали, будто бы на Неглинном в ресторане «бар» жрут дежурное блюдо – грибы, соус пикан по 3р.75 к. порция. Это дело на любителя всё равно, что калошу лизать… У-у-у-у-у…
Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчётливо: завтра появятся язвы и, спрашивается, чем я их буду лечить?
Летом можно смотаться в Сокольники, там есть особенная, очень хорошая трава, а кроме того, нажрёшься бесплатно колбасных головок, бумаги жирной набросают граждане, налижешься. И если бы не грымза какая-то, что поёт на лугу при луне – «Милая Аида» – так, что сердце падает, было бы отлично. А теперь куда пойдёшь? Не били вас сапогом? Били. Кирпичом по рёбрам получали? Кушано достаточно. Всё испытал, с судьбой своей мирюсь и, если плачу сейчас, то только от физической боли и холода, потому что дух мой ещё не угас… Живуч собачий дух.
Но вот тело моё изломанное, битое, надругались над ним люди достаточно. Ведь главное что – как врезал он кипяточком, под шерсть проело, и защиты, стало быть, для левого бока нет никакой. Я очень легко могу получить воспаление лёгких, а, получив его, я, граждане, подохну с голоду. С воспалением лёгких полагается лежать на парадном ходе под лестницей, а кто же вместо меня, лежащего холостого пса, будет бегать по сорным ящикам в поисках питания? Прохватит лёгкое, поползу я на животе, ослабею, и любой спец пришибёт меня палкой насмерть. И дворники с бляхами ухватят меня за ноги и выкинут на телегу…
Дворники из всех пролетариев – самая гнусная мразь. Человечьи очистки – самая низшая категория. Повар попадается разный. Например – покойный Влас с Пречистенки. Скольким он жизнь спас. Потому что самое главное во время болезни перехватить кус. И вот, бывало, говорят старые псы, махнёт Влас кость, а на ней с осьмушку мяса. Царство ему небесное за то, что был настоящая личность, барский повар графов Толстых, а не из Совета Нормального питания. Что они там вытворяют в Нормальном питании – уму собачьему непостижимо. Ведь они же, мерзавцы, из вонючей солонины щи варят, а те, бедняги, ничего и не знают. Бегут, жрут, лакают.
Иная машинисточка получает по IX разряду четыре с половиной червонца, ну, правда, любовник ей фильдеперсовые чулочки подарит. Да ведь сколько за этот фильдеперс ей издевательств надо вынести. Ведь он её не каким-нибудь обыкновенным способом, а подвергает французской любви. С… эти французы, между нами говоря. Хоть и лопают богато, и всё с красным вином. Да…
Прибежит машинисточка, ведь за 4,5 червонца в бар не пойдёшь. Ей и на кинематограф не хватает, а кинематограф у женщины единственное утешение в жизни. Дрожит, морщится, а лопает… Подумать только: 40 копеек из двух блюд, а они оба эти блюда и пятиалтынного не стоят, потому что остальные 25 копеек завхоз уворовал. А ей разве такой стол нужен? У неё и верхушка правого лёгкого не в порядке и женская болезнь на французской почве, на службе с неё вычли, тухлятиной в столовой накормили, вот она, вот она…
Бежит в подворотню в любовниковых чулках. Ноги холодные, в живот дует, потому что шерсть на ней вроде моей, а штаны она носит холодные, одна кружевная видимость. Рвань для любовника. Надень-ка она фланелевые, попробуй, он и заорёт: до чего ты неизящна! Надоела мне моя Матрёна, намучился я с фланелевыми штанами, теперь пришло моё времечко. Я теперь председатель, и сколько ни накраду – всё на женское тело, на раковые шейки, на абрау-дюрсо. Потому что наголодался я в молодости достаточно, будет с меня, а загробной жизни не существует.
Жаль мне её, жаль! Но самого себя мне ещё больше жаль. Не из эгоизма говорю, о нет, а потому что мы действительно не в равных условиях. Ей-то хоть дома тепло, ну а мне, а мне… Куда пойду? У-у-у-у-у!..
– Куть, куть, куть! Шарик, а шарик… Чего ты скулишь, бедняжка? Кто тебя обидел? Ух…
Ведьма сухая метель загремела воротами и помелом съездила по уху барышню. Юбчонку взбила до колен, обнажила кремовые чулочки и узкую полосочку плохо стиранного кружевного бельишка, задушила слова и замела пса.
Боже мой… Какая погода… Ух… И живот болит. Это солонина! И когда же это всё кончится?
Наклонив голову, бросилась барышня в атаку, прорвалась в ворота, и на улице начало её вертеть, вертеть, раскидывать, потом завинтило снежным винтом, и она пропала.
А пёс остался в подворотне и, страдая от изуродованного бока, прижался к холодной стене, задохся и твёрдо решил, что больше отсюда никуда не пойдёт, тут и сдохнет в подворотне. Отчаяние повалило его. На душе у него было до того больно и горько, до того одиноко и страшно, что мелкие собачьи слёзы, как пупырыши, вылезали из глаз и тут же засыхали.
Испорченный бок торчал свалявшимися промёрзшими комьями, а между ними глядели красные зловещие пятна обвара. До чего бессмысленны, тупы, жестоки повара. – «Шарик» она назвала его… Какой он к чёрту «Шарик»? Шарик – это значит круглый, упитанный, глупый, овсянку жрёт, сын знатных родителей, а он лохматый, долговязый и рваный, шляйка поджарая, бездомный пёс. Впрочем, спасибо на добром слове.
Дверь через улицу в ярко освещённом магазине хлопнула и из неё показался гражданин. Именно гражданин, а не товарищ, и даже – вернее всего, – господин. Ближе – яснее – господин. А вы думаете, я сужу по пальто? Вздор. Пальто теперь очень многие и из пролетариев носят. Правда, воротники не такие, об этом и говорить нечего, но всё же издали можно спутать. А вот по глазам – тут уж и вблизи и издали не спутаешь. О, глаза значительная вещь. Вроде барометра. Всё видно у кого великая сушь в душе, кто ни за что, ни про что может ткнуть носком сапога в рёбра, а кто сам всякого боится. Вот последнего холуя именно и приятно бывает тяпнуть за лодыжку. Боишься – получай. Раз боишься – значит стоишь… Р-р-р…
Гау-гау…
Господин уверенно пересёк в столбе метели улицу и двинулся в подворотню. Да, да, у этого всё видно. Этот тухлой солонины лопать не станет, а если где-нибудь ему её и подадут, поднимет такой скандал, в газеты напишет: меня, Филиппа Филипповича, обкормили.
Вот он всё ближе и ближе. Этот ест обильно и не ворует, этот не станет пинать ногой, но и сам никого не боится, а не боится потому, что вечно сыт. Он умственного труда господин, с французской остроконечной бородкой и усами седыми, пушистыми и лихими, как у французских рыцарей, но запах по метели от него летит скверный, больницей. И сигарой.
Какого же лешего, спрашивается, носило его в кооператив Центрохоза?
Вот он рядом… Чего ждёт? У-у-у-у… Что он мог покупать в дрянном магазинишке, разве ему мало охотного ряда? Что такое? Колбасу. Господин, если бы вы видели, из чего эту колбасу делают, вы бы близко не подошли к магазину. Отдайте её мне.
Пёс собрал остаток сил и в безумии пополз из подворотни на тротуар.
Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката «Возможно ли омоложение?».
Натурально, возможно. Запах омолодил меня, поднял с брюха, жгучими волнами стеснил двое суток пустующий желудок, запах, победивший больницу, райский запах рубленой кобылы с чесноком и перцем. Чувствую, знаю – в правом кармане шубы у него колбаса. Он надо мной. О, мой властитель! Глянь на меня. Я умираю. Рабская наша душа, подлая доля!
Пёс пополз, как змея, на брюхе, обливаясь слезами. Обратите внимание на поварскую работу. Но ведь вы ни за что не дадите. Ох, знаю я очень хорошо богатых людей! А в сущности – зачем она вам? Для чего вам гнилая лошадь? Нигде, кроме такой отравы не получите, как в Моссельпроме. А вы сегодня завтракали, вы, величина мирового значения, благодаря мужским половым железам. У-у-у-у… Что же это делается на белом свете? Видно, помирать-то ещё рано, а отчаяние – и подлинно грех. Руки ему лизать, больше ничего не остаётся.
Загадочный господин наклонился к псу, сверкнул золотыми ободками глаз и вытащил из правого кармана белый продолговатый свёрток. Не снимая коричневых перчаток, размотал бумагу, которой тотчас же овладела метель, и отломил кусок колбасы, называемой «особая краковская». И псу этот кусок.
О, бескорыстная личность! У-у-у!
– Фить-фить, – посвистал господин и добавил строгим голосом:
– Бери!
Шарик, Шарик!
Опять Шарик. Окрестили. Да называйте как хотите. За такой исключительный ваш поступок.
Пёс мгновенно оборвал кожуру, с всхлипыванием вгрызся в краковскую и сожрал её в два счёта. При этом подавился колбасой и снегом до слёз, потому что от жадности едва не заглотал верёвочку. Ещё, ещё лижу вам руку.
Целую штаны, мой благодетель!
– Будет пока что… – господин говорил так отрывисто, точно командовал. Он наклонился к Шарику, пытливо глянул ему в глаза и неожиданно провёл рукой в перчатке интимно и ласково по Шарикову животу.
– А-га, – многозначительно молвил он, – ошейника нету, ну вот и прекрасно, тебя-то мне и надо. Ступай за мной. – Он пощёлкал пальцами. – Фить-фить!
За вами идти? Да на край света. Пинайте меня вашими фетровыми ботиками, я слова не вымолвлю.
По всей Пречистенке сняли фонари. Бок болел нестерпимо, но Шарик временами забывал о нём, поглощённый одной мыслью – как бы не утерять в сутолоке чудесного видения в шубе и чем-нибудь выразить ему любовь и преданность. И раз семь на протяжении Пречистенки до Обухова переулка он её выразил. Поцеловал в ботик у Мёртвого переулка, расчищая дорогу, диким воем так напугал какую-то даму, что она села на тумбу, раза два подвыл, чтобы поддержать жалость к себе.
Какой-то сволочной, под сибирского деланный кот-бродяга вынырнул из-за водосточной трубы и, несмотря на вьюгу, учуял краковскую. Шарик света не взвидел при мысли, что богатый чудак, подбирающий раненых псов в подворотне, чего доброго и этого вора прихватит с собой, и придётся делиться моссельпромовским изделием. Поэтому на кота он так лязгнул зубами, что тот с шипением, похожим на шипение дырявого шланга, забрался по трубе до второго этажа. – Ф-р-р-р… га…у! Вон! Не напасёшься моссельпрома на всякую рвань, шляющуюся по Пречистенке.
Господин оценил преданность и у самой пожарной команды, у окна, из которого слышалось приятное ворчание валторны, наградил пса вторым куском поменьше, золотников на пять.
Эх, чудак. Подманивает меня. Не беспокойтесь! Я и сам никуда не уйду.
За вами буду двигаться куда ни прикажете.
– Фить-фить-фить! Сюда!
В Обухов? Сделайте одолжение. Очень хорошо известен нам этот переулок.
Фить-фить! Сюда? С удово… Э, нет, позвольте. Нет. Тут швейцар. А уж хуже этого ничего на свете нет. Во много раз опаснее дворника. Совершенно ненавистная порода. Гаже котов. Живодёр в позументе.
– Да не бойся ты, иди.
– Здравия желаю, Филипп Филиппович.
– Здравствуй, Фёдор.
Вот это – личность. Боже мой, на кого же ты нанесла меня, собачья моя доля! Что это за такое лицо, которое может псов с улицы мимо швейцаров вводить в дом жилищного товарищества? Посмотрите, этот подлец – ни звука, ни движения! Правда, в глазах у него пасмурно, но, в общем, он равнодушен под околышем с золотыми галунами. Словно так и полагается. Уважает, господа, до чего уважает! Ну-с, а я с ним и за ним. Что, тронул? Выкуси.
Вот бы тяпнуть за пролетарскую мозолистую ногу. За все издевательства вашего брата. Щёткой сколько раз морду уродовал мне, а?
– Иди, иди.
Понимаем, понимаем, не извольте беспокоится. Куда вы, туда и мы. Вы только дорожку указывайте, а я уж не отстану, несмотря на отчаянный мой бок.
С лестницы вниз:
– Писем мне, Фёдор, не было?
Снизу на лестницу почтительно:
– Никак нет, Филипп Филиппович (интимно вполголоса вдогонку), – а в третью квартиру жилтоварищей вселили.
Важный пёсий благотворитель круто обернулся на ступеньке и, перегнувшись через перила, в ужасе спросил:
– Ну-у?
Глаза его округлились и усы встали дыбом.
Швейцар снизу задрал голову, приладил ладошку к губам и подтвердил:
– Точно так, целых четыре штуки.
– Боже мой! Воображаю, что теперь будет в квартире. Ну и что ж они?
– Да ничего-с.
– А Фёдор Павлович?
– За ширмами поехали и за кирпичом. Перегородки будут ставить.
– Чёрт знает, что такое!
– Во все квартиры, Филипп Филиппович, будут вселять, кроме вашей.
Сейчас собрание было, выбрали новое товарищество, а прежних – в шею.
– Что делается. Ай-яй-яй… Фить-фить.
Иду-с, поспеваю. Бок, изволите ли видеть, даёт себя знать. Разрешите лизнуть сапожок.
Галун швейцара скрылся внизу. На мраморной площадке повеяло теплом от труб, ещё раз повернули и вот – бельэтаж.



Глава 2

Учиться читать совершенно ни к чему, когда мясо и так пахнет за версту. Тем не менее (ежели вы проживаете в Москве, и хоть какие-нибудь мозги у вас в голове имеются), вы волей-неволей научитесь грамоте, притом безо всяких курсов. Из сорока тысяч московских псов разве уж какой-нибудь совершенный идиот не сумеет сложить из букв слово «колбаса».
Шарик начал учиться по цветам. Лишь только исполнилось ему четыре месяца, по всей Москве развесили зелёно-голубые вывески с надписью МСПО – мясная торговля. Повторяем, всё это ни к чему, потому что и так мясо слышно. И путаница раз произошла: равняясь по голубоватому едкому цвету, Шарик, обоняние которого зашиб бензинным дымом мотор, вкатил вместо мясной в магазин электрических принадлежностей братьев Голубизнер на Мясницкой улице. Там у братьев пёс отведал изолированной проволоки, она будет почище извозчичьего кнута. Этот знаменитый момент и следует считать началом Шариковского образования. Уже на тротуаре тут же Шарик начал соображать, что «голубой» не всегда означает «мясной» и, зажимая от жгучей боли хвост между задними лапами и воя, припомнил, что на всех мясных первой слева стоит золотая или рыжая раскоряка, похожая на санки.
Далее, пошло ещё успешней. «А» он выучил в «Главрыбе» на углу Моховой, потом и «б» – подбегать ему было удобнее с хвоста слова «рыба», потому что при начале слова стоял милиционер.
Изразцовые квадратики, облицовывавшие угловые места в Москве, всегда и неизбежно означали «сыр». Чёрный кран от самовара, возглавлявший слово, обозначал бывшего хозяина «Чичкина», горы голландского красного, зверей приказчиков, ненавидевших собак, опилки на полу и гнуснейший дурно пахнущий бакштейн.
Если играли на гармошке, что было немногим лучше «Милой Аиды», и пахло сосисками, первые буквы на белых плакатах чрезвычайно удобно складывались в слово «Неприли…», что означало «неприличными словами не выражаться и на чай не давать». Здесь порою винтом закипали драки, людей били кулаком по морде, – иногда, в редких случаях, – салфетками или сапогами.
Если в окнах висели несвежие окорока ветчины и лежали мандарины…
Гау-гау… га… строномия. Если тёмные бутылки с плохой жидкостью…
Ве-и-ви-на-а-вина… Елисеевы братья бывшие.
Неизвестный господин, притащивший пса к дверям своей роскошной квартиры, помещавшейся в бельэтаже, позвонил, а пёс тотчас поднял глаза на большую, чёрную с золотыми буквами карточку, висящую сбоку широкой, застеклённой волнистым и розовым стеклом двери. Три первых буквы он сложил сразу: пэ-ер-о «про». Но дальше шла пузатая двубокая дрянь, неизвестно что означающая. «Неужто пролетарий»? – подумал Шарик с удивлением… – «Быть этого не может». Он поднял нос кверху, ещё раз обнюхал шубу и уверенно подумал: «нет, здесь пролетарием не пахнет. Учёное слово, а бог его знает что оно значит».
За розовым стеклом вспыхнул неожиданный и радостный свет, ещё более оттенив чёрную карточку. Дверь совершенно бесшумно распахнулась, и молодая красивая женщина в белом фартучке и кружевной наколке предстала перед псом и его господином. Первого из них обдало божественным теплом, и юбка женщины запахла, как ландыш.
«Вот это да, это я понимаю», – подумал пёс.
– Пожалуйте, господин Шарик, – иронически пригласил господин, и Шарик благоговейно пожаловал, вертя хвостом.
Великое множество предметов нагромождало богатую переднюю. Тут же запомнилось зеркало до самого пола, немедленно отразившее второго истасканного и рваного Шарика, страшные оленьи рога в высоте, бесчисленные шубы и галоши и опаловый тюльпан с электричеством под потолком.
– Где же вы такого взяли, Филипп Филиппович? – улыбаясь, спрашивала женщина и помогала снимать тяжёлую шубу на чёрно-бурой лисе с синеватой искрой. – Батюшки! До чего паршивый!
– Вздор говоришь. Где паршивый? – строго и отрывисто спрашивал господин.
По снятии шубы он оказался в чёрном костюме английского сукна, и на животе у него радостно и неярко сверкала золотая цепь.
– Погоди-ка, не вертись, фить… Да не вертись, дурачок. Гм!.. Это не парши… Да стой ты, чёрт… Гм! А-а. Это ожог. Какой же негодяй тебя обварил? А? Да стой ты смирно!..
«Повар, каторжник повар!» – жалобными глазами молвил пёс и слегка подвыл.
– Зина, – скомандовал господин, – в смотровую его сейчас же и мне халат.
Женщина посвистала, пощёлкала пальцами и пёс, немного поколебавшись, последовал за ней. Они вдвоём попали в узкий тускло освещённый коридор, одну лакированную дверь миновали, пришли в конец, а затем попали налево и оказались в тёмной каморке, которая мгновенно не понравилась псу своим зловещим запахом. Тьма щёлкнула и превратилась в ослепительный день, причём со всех сторон засверкало, засияло и забелело.
«Э, нет», – мысленно завыл пёс, – «Извините, не дамся! Понимаю, чёрт бы взял их с их колбасой. Это меня в собачью лечебницу заманили. Сейчас касторку заставят жрать и весь бок изрежут ножами, а до него и так дотронуться нельзя».
– Э, нет, куда?! – закричала та, которую называли Зиной.
Пёс извернулся, спружинился и вдруг ударил в дверь здоровым боком так, что хрястнуло по всей квартире. Потом, отлетел назад, закрутился на месте как кубарь под кнутом, причём вывернул на пол белое ведро, из которого разлетелись комья ваты. Во время верчения кругом него порхали стены, уставленные шкафами с блестящими инструментами, запрыгал белый передник и искажённое женское лицо.
– Куда ты, чёрт лохматый?.. – кричала отчаянно Зина, – вот окаянный!
«Где у них чёрная лестница?..» – соображал пёс. Он размахнулся и комком ударил наобум в стекло, в надежде, что это вторая дверь. Туча осколков вылетела с громом и звоном, выпрыгнула пузатая банка с рыжей гадостью, которая мгновенно залила весь пол и завоняла. Настоящая дверь распахнулась.
– Стой, с-скотина, – кричал господин, прыгая в халате, надетом на один рукав, и хватая пса за ноги, – Зина, держи его за шиворот, мерзавца.
– Ба… батюшки, вот так пёс!
Ещё шире распахнулась дверь и ворвалась ещё одна личность мужского пола в халате. Давя битые стёкла, она кинулась не ко псу, а к шкафу, раскрыла его и всю комнату наполнила сладким и тошным запахом. Затем личность навалилась на пса сверху животом, причём пёс с увлечением тяпнул её повыше шнурков на ботинке. Личность охнула, но не потерялась.
Тошнотворная жидкость перехватила дыхание пса и в голове у него завертелось, потом ноги отвалились и он поехал куда-то криво вбок.
«Спасибо, кончено», – мечтательно подумал он, валясь прямо на острые стёкла:
– «Прощай, Москва! Не видать мне больше Чичкина и пролетариев и краковской колбасы. Иду в рай за собачье долготерпение. Братцы, живодёры, за что же вы меня?
И тут он окончательно завалился на бок и издох.

* * *
Когда он воскрес, у него легонько кружилась голова и чуть-чуть тошнило в животе, бока же как будто не было, бок сладостно молчал. Пёс приоткрыл правый томный глаз и краем его увидел, что он туго забинтован поперёк боков и живота. «Всё-таки отделали, сукины дети, подумал он смутно, – но ловко, надо отдать им справедливость».
– «От Севильи до Гренады… В тихом сумраке ночей», – запел над ним рассеянный и фальшивый голос.
Пёс удивился, совсем открыл оба глаза и в двух шагах увидел мужскую ногу на белом табурете. Штанина и кальсоны на ней были поддёрнуты, и голая жёлтая голень вымазана засохшей кровью и иодом.
«Угодники!» – подумал пёс, – «Это стало быть я его кусанул. Моя работа. Ну, будут драть!»
– «Р-раздаются серенады, раздаётся стук мечей!». Ты зачем, бродяга, доктора укусил? А? Зачем стекло разбил? А?
«У-у-у» – жалобно заскулил пёс.
– Ну, ладно, опомнился и лежи, болван.
– Как это вам удалось, Филипп Филиппович, подманить такого нервного пса? – спросил приятный мужской голос и триковая кальсона откатилась книзу. Запахло табаком и в шкафу зазвенели склянки.
– Лаской-с. Единственным способом, который возможен в обращении с живым существом. Террором ничего поделать нельзя с животным, на какой бы ступени развития оно ни стояло. Это я утверждал, утверждаю и буду утверждать. Они напрасно думают, что террор им поможет. Нет-с, нет-с, не поможет, какой бы он ни был: белый, красный и даже коричневый! Террор совершенно парализует нервную систему. Зина! Я купил этому прохвосту краковской колбасы на один рубль сорок копеек. Потрудитесь накормить его, когда его перестанет тошнить.
Захрустели выметаемые стёкла и женский голос кокетливо заметил:
– Краковской! Господи, да ему обрезков нужно было купить на двугривенный в мясной. Краковскую колбасу я сама лучше съем.
– Только попробуй. Я тебе съем! Это отрава для человеческого желудка.
Взрослая девушка, а как ребёнок тащишь в рот всякую гадость. Не сметь!
Предупреждаю: ни я, ни доктор Борменталь не будем с тобой возиться, когда у тебя живот схватит… «Всех, кто скажет, что другая здесь сравняется с тобой…».
Мягкие дробные звоночки сыпались в это время по всей квартире, а в отдалении из передней то и дело слышались голоса. Звенел телефон. Зина исчезла.
Филипп Филиппович бросил окурок папиросы в ведро, застегнул халат, перед зеркальцем на стене расправил пушистые усы и окликнул пса:
– Фить, фить. Ну, ничего, ничего. Идём принимать.
Пёс поднялся на нетвёрдые ноги, покачался и задрожал, но быстро оправился и пошёл следом за развевающейся полой Филиппа Филипповича. Опять пёс пересёк узкий коридор, но теперь увидел, что он ярко освещён сверху розеткой. Когда же открылась лакированная дверь, он вошёл с Филиппом Филипповичем в кабинет, и тот ослепил пса своим убранством. Прежде всего, он весь полыхал светом: горело под лепным потолком, горело на столе, горело на стене, в стёклах шкафов. Свет заливал целую бездну предметов, из которых самым занятным оказалась громадная сова, сидящая на стене на суку.
– Ложись, – приказал Филипп Филиппович.
Противоположная резная дверь открылась, вошёл тот, тяпнутый, оказавшийся теперь в ярком свете очень красивым, молодым с острой бородкой, подал лист и молвил:
– Прежний…
Тотчас бесшумно исчез, а Филипп Филиппович, распростерши полы халата, сел за громадный письменный стол и сразу сделался необыкновенно важным и представительным.
«Нет, это не лечебница, куда-то в другое место я попал», – в смятении подумал пёс и привалился на ковровый узор у тяжёлого кожаного дивана, – «а сову эту мы разъясним…»
Дверь мягко открылась и вошёл некто, настолько поразивший пса, что он тявкнул, но очень робко…
– Молчать! Ба-ба, да вас узнать нельзя, голубчик.
Вошедший очень почтительно и смущённо поклонился Филипп Филипповичу.
– Хи-хи! Вы маг и чародей, профессор, – сконфуженно вымолвил он.
– Снимайте штаны, голубчик, – скомандовал Филипп Филиппович и поднялся.
«Господи Исусе», – подумал пёс, – «вот так фрукт!»
На голове у фрукта росли совершенно зелёные волосы, а на затылке они отливали в ржавый табачный цвет, морщины расползались на лице у фрукта, но цвет лица был розовый, как у младенца. Левая нога не сгибалась, её приходилось волочить по ковру, зато правая прыгала, как у детского щелкуна. На борту великолепнейшего пиджака, как глаз, торчал драгоценный камень.
От интереса у пса даже прошла тошнота.
Тяу, тяу!.. – он легонько потявкал.
– Молчать! Как сон, голубчик?
– Хе-хе. Мы одни, профессор? Это неописуемо, – конфузливо заговорил посетитель. – Пароль Дьоннер – 25 лет ничего подобного, – субъект взялся за пуговицу брюк, – верите ли, профессор, каждую ночь обнажённые девушки стаями. Я положительно очарован. Вы – кудесник.
– Хм, – озабоченно хмыкнул Филипп Филиппович, всматриваясь в зрачки гостя.
Тот совладал, наконец, с пуговицами и снял полосатые брюки. Под ними оказались невиданные никогда кальсоны. Они были кремового цвета, с вышитыми на них шёлковыми чёрными кошками и пахли духами.
Пёс не выдержал кошек и гавкнул так, что субъект подпрыгнул.
– Ай!
– Я тебя выдеру! Не бойтесь, он не кусается.